Внутри тебя в твоё отсутствие
Некоторые литературные произведения могут рассказать о современном искусстве больше, чем теоретические статьи, пусть там, как в рассказе Татьяны Замировской, даже не упоминаются художники
Каждое утро мы заливаем их воском. Воспоминания, фигурки, восковое мороженое. Воска много, даже слишком: пчёлы приносят его отовсюду и лепят куда угодно. Позавчера, допустим, они тщательно и при этом почти мгновенно создали точные копии всей кухонной утвари — каждая ровно в десяти сантиметрах южнее оригинала (если в десяти сантиметрах южнее стена, то лепят внутри стены, осторожно разбирая её при помощи термитов, хотя, конечно, термиты не осознанно помогают, а становятся частью единства пчёл в этой ситуации). Вчера с утра слепили бюсты всех писателей, чьи книги мы читали последними (Данута читала Элену Ферранте, представьте, как повезло той части человечества, которую всё ещё интересовали книги), вечером снова восковой Наполеон. Они всегда лепят Наполеона по вечерам, потому что это чьё‑то из нас воспоминание, которому проще всего существовать в восковом виде; по ряду причин ничьё другое воспоминание не содержит в себе столько воска, а когда воск лишний, необходимо и это воспоминание, и его повторение. Впрочем, откуда столько воска в пчёлах, тоже вопрос. Откуда в мире столько воска, если отвлечься от пчёл? Но что‑то не получается отвлечься от пчёл.
По утрам Наполеон тает, как снеговик, и мы макаем в мгновенно затвердевающий воск стаканчики для молока: так у него больше шансов остаться молоком, воск всё останавливает.
Потом Наталия варит кофе на всех, и тут важно следить за процессом. Молоко вырывается из рук, принимая форму рук, с кофе тоже не всё просто: он из Колумбии и в нём что‑то уже живёт — но пока его мало, твёрдая молочная рука вдруг сама хватает кофейный комочек, с силой вжимая его в рожок кофе-машины, чтобы сразу же после рассыпаться в тёплые пенные брызги. Я ассистирую: стою с кастрюлькой. Кастрюльки сейчас нужны. Теперь всюду необходимо стоять с кастрюлькой.
Вирус пошёл с прошлого года: живые организмы начали организовываться в паттерны и воссоздавать вещи, мысли, иногда состояния или предположения, часто страхи, сны, подозрения, беспочвенные обвинения. Пчёлы лепят скульптуры. Зайцы сложились в тайный военный чертёж. Кошениль стала «Викиликс» (ярко-красным поверх всех белых поверхностей — читай не читай, теперь всё открыто миру, тайн больше нет). Бабочки садятся на живот сопернику, если влюблён. Хотя никто уже не влюблён. Когда влюблён, вообще на улицу не выйти. Олени выстраиваются на поле в точности как игроки в футбол во время финального евроматча — просто словили картинку, трансляцию. Самка опоссума развешала на себе, как прищепки, микроскопических детёнышей в форме свежего твита одного из актуальных президентов — или это ещё не написанный твит. Птицы с утра, дробясь и разлетаясь, мурмурируют в мерцающие заголовки, отвергнутые редакторами. Хотя никто уже не редактор.
Мысль теперь по‑настоящему материальна: ты думаешь о том, что неплохо было бы прыгнуть под поезд метро, и видишь эту мысль, выложенную смирными глянцевыми божьими коровками на собственном потолке, и ты ли тот самый человек, которому когда‑то померещилось, как шероховатыми шерстяными ночными бабочками на этом же потолке было выложено вечное «коммуникация невозможна» (если поджечь их, понимал ты тогда, станет возможна, но от силы минуты на две или три), — и если да, то связана ли эта вспышка прозрения с тем, что случилось позже? А если нет, то не превратился ли ты, цитируя собственный же текст, в то же самое, что происходит вокруг? Всё превратилось в цитату, повтор, биотекст. И ты тоже. И я тоже.
Началось всё с муравьиных петель: вначале об этом писали с характерным для разудалых мемов юмором. Муравьи будто теряли направление — судорожно, поспешно бежали вслед за другими муравьями, вся эта математическая завораживающая схема вдруг сбивалась, закольцовывалась в бесконечный дрожащий чернотой тошнотворный круг, по которому насекомые колесили, пока не умирали от голода. Считалось, что они делают так, если около муравейника положить смартфон или планшет (второй планшет был необходим для создания завораживающего видео для YouTube). Потом выяснилось, что телефоны муравьям уже не нужны для того, чтобы образовать петлю смерти. Иногда достаточно просто поговорить по телефону недалеко от муравейника. Потом оказалось достаточным просто пройти мимо и что‑нибудь помыслить. Или просто помыслить. Мышления достаточно.
Потом начали закольцовываться вокруг мёртвых животных североамериканские индейки — все помнят, как это началось: тогда пара десятков торжественных, мрачных, как чумные доктора, индеек где‑то в Массачусетсе закольцевались в хоровод вокруг мёртвого кота; спустя несколько суток индейки умерли от голода и усталости, а прежде комковатый размякший и слякотный кот — восстановленный, яркий, как свеженапечатанная книга, — поднялся на тонких упругих ногах и начал бродить, как по цепи кругом, вдоль хоровода, размышляя, с кого бы начать — все слишком тощие, кожа да перья, а кости будто растворились, это уже бактерии начали хороводить. Потом и другие птицы принялись водить хороводы вокруг мёртвых млекопитающих — как правило, нескольких десятков птиц хватало для того, чтобы оживить любое, даже корову (для коровы достаточно стаи голубей голов в двести). После того как обновлённое, выхоженное новое млекопитающее, двигаясь вдоль кольцевидной траншеи, съедало образовывающиеся после птиц субстанции, оно отправлялось на поиски себе подобных. Такие животные иногда складывались в команды и занимались в основном спасательными работами (мы это всё поняли уже позже), но слишком нелепыми, диснеевскими, как в мультфильмах. Такие команды «спасателей», состоявшие, например, из кота, пары бурундуков, двух-трёх бельчат и коровы либо лошади (крупное животное в команде спасателей обычно было только одно), врывались в дома за час-полтора до пожара и выгоняли людей на улицу — после чего с чувством исполненного долга шли в пожар. В России медведи удивительным образом начали чувствовать неисправность автомобилей, которые могут в любой момент воспламениться, — за пять-шесть минут до воспламенения медведь уже был на месте, готовый забраться в автомобиль и принять мученическую смерть. Если две машины где‑нибудь сталкивались на шоссе и из леса на треск и тектонический гул катастрофы тут же мчался ревущий медведь, было понятно — загорится именно та, в которую он с рёвом протискивается, разрезая себе шкуру тугими осколками окна. Быстрей тащите, ребята. Автоген давай.
Вначале заболели не все животные, но потом — все, тотально; постепенно вирус перекинулся на насекомых (эти работали больше — если это можно назвать работой — с индивидуальными страхами, мыслями и тревогами; в то время как млекопитающие чаще обращались — если это можно назвать обращением — к литературе, анекдотам, мемам, коллективному бессознательному), потом вирус изменился так, что им заразились бактерии — и это страшнее всего. Мы теперь в основном на антибиотиках нового поколения, но и эти скоро перестанут действовать. Каждую неделю человечеству меняют антибиотик, но всё равно часто получается так, что бактерии принимают форму человека, в котором живут, и тогда уже всё, человек идет в Национальный архив и никогда оттуда не выходит, только читает и читает, его можно кормить через зонд, но смысла никакого нет, он уже, говорят, не очнется. Но всё равно кормят, конечно; теперь весь Национальный архив переполнен, некоторые считают, что когда бактерии всё прочитают, они примут форму прочитанного и как бы экстернализируются в архив, а люди вылечатся и куда‑нибудь пойдут, но мне кажется, что люди уже в другом качестве куда‑нибудь пойдут, и лучше бы им идти не туда, где буду я и мои близкие.
Мы волонтёры и живём отдельно, потому что к нам приезжает М. Каждую неделю (а М. приезжает еженедельно) мы должны отправлять отчёты в Управление, потому что мы дали обещание, всё добровольно. Скрывать ничего нельзя, за сокрытие могут лишить антибиотиков, и тогда пойдём пешком, по обочинам в Нацархив: мы видели таких, бредущих вдоль горных дорог, похожих на зомби, тихих и странных.
Нас 14 человек, мы в разное время встречались с М. и разделяли с ним ДНК. Детей у М. нет, поэтому он приезжает только к нам. Иногда люди тоже возвращаются — но не все. Но М. вернулся. Мы так поняли, что вернулись только те, кого никто не нашёл в первые несколько дней после смерти: речь о тихих, незаметных смертях на природе. Этого времени достаточно, чтобы хоровод птиц умер от голода: птицы без пищи умирают быстро. Теперь уже следят за всеми, никто не умрёт нигде один, но М. в тот момент, когда начал распространяться вирус, путешествовал в одиночку по Индии — его обычный зимний трип; новостей он не читал, и когда упал с горы и разбился, вокруг него, как нам объяснили, тут же начали кружить стервятники, потом стервятники закольцевались и через несколько суток умерли, а новый М. поднялся на своих новых крепких ногах, съел стервятников (они были без костей, все птицы после этого бескостные, мы это помним, помним) и начал периодически навещать нас, по очереди. Из чего точно он восстановился, неизвестно, возможно, это какая‑то наружная колония микроорганизмов или грибков, либо — как мы позже поняли, — намерение любой колонии чего угодно сложиться именно в М. От всех нас остаётся в итоге только жизнеобразующее намерение, но только сейчас это стало окончательно понятно. Что бы ни было этим намерением, мы с ним имели дело, и никакая другая форма вируса иметь дело конкретно с нами не хотела. Нам повезло: вирус не со всеми вступает в контакт. Особенно посредством чего‑то связанного с любовью. Хотя какая там любовь. Стоило мне что‑то такое снова почувствовать, как огромная пыльная стая лимонниц, посыпая всё вокруг желтой трухой, обрушилась на живот Насте, безвозвратно испортив её белый фартук.
В общем, возвращаются не все, но М. вернулся, поэтому Управление разыскало всех, с кем М. раньше имел дело (разовые свидания тоже считаются — таких было четверо), и нас отвезли в исследовательский лагерь.
Лагерь находится за городом, на природе. Мы в нём одни, потому что иначе эксперимент и исследование пойдут не туда: М. не может, когда посторонние, хотя многие из нас ему тоже в определённые моменты посторонние. Мы по очереди встречаемся с М. и выясняем у него особенности взбесившегося мира природы, хотя напрямую он никогда ничего не говорит. Нам объяснили, как наблюдать, считывать информацию, потому что всё стало информацией и тяжело фильтровать: вот на болотистом поле за окном черепахи выстроили свастику (информация), вот воробушки сложились в инстаграм чьей‑то лучшей подруги (скучает, это понятно), вот все змеи района приползли к нам на крыльцо, чтобы сформировать собой точную модель автозака, переливчатого, непроницаемого, бронированного (народные волнения на родине одной из нас, 700 человек арестовано). Нам говорят, что таких лагерей посещения, как наш, пока что не больше 50, но мы подозреваем, что их могло бы быть больше — проблема в том, что вернулось множество бабушек с кошками, ну, вы понимаете. Но из бабушки ничего толком не выжать, бабушка не даёт информацию, и вернувшиеся бабушки, как правило, не могут съесть кошек, не позволяет им что‑то сердечное, как валокордин; и тогда такая валокординовая бабушка возвращается собой и кошками сразу и, распределённая на несколько живых существ, отчасти теряет рассудок (если был), поэтому без толку. Бабушек, которые стали собой и своими кошками, тоже изучают, но в комплексе, всех в отдельный лагерь. Я точно знаю, что во всех лагерях, и в нашем тоже, за всеми наблюдают и следят, но мы не видели ни одного постороннего человека — только М. и всё, из чего он иногда состоит.
В лагере важно вовремя убирать вещи, иначе придут животные или насекомые и сложатся в эту вещь, а подмену не всегда можно вовремя распознать: как‑то Наталия почистила зубы зубной щёткой из лесных клопов (лесной щёткой из зубных клопов, шутили мы). Жуки-пожарники обожают склеиваться в вещи, они и до вируса извечно стремились к овеществлению в неприродном объекте. Всё обожает склеиваться в вещи. Вещи перестали нести смысл: они стали образами, тенями, идеальными вещами, стать которыми может всё что угодно. Я бы назвала этот вирус плотью мира, как у Мерло-Понти. В прессе его выгодно характеризуют как природную шизофрению — теперь действительно всё вокруг за нами следит, всё о нас знает и читает наши мысли, но от этого наши мысли перестали что‑либо значить. Оказывается, когда мысли снаружи, понимаешь, что все они по сути одинаковы. Никому не интересны ничьи мысли, особенно теперь. Вот муравьи снова сложились в так называемые мысли Алёны на кухонном столе — никому не интересны мысли Алёны на кухонном столе, несмотря на то, что они в основном про нас, и часто нелестны. Что там про нас думает толстая глупая Алёна (первая школьная любовь М., вышла замуж, родила четверых, даже не помнила, кто у неё был первым, и дико удивилась, когда приехали и сказали, что М.) — никого не волнует. Волнует, как сварить кофе с молоком, чтобы молочнокислые бактерии (достаточно двух!) не превратили молоко в молочный куб, молочный кофейник, молочную цитату из Фуко, молочный штырь в когда‑то распоротой ноге Анны-Марии, молочный фетус последнего, свежайшего ребёнка Алёны, которого она мрачно носит в себе, как наиболее тяжёлую мысль, наиболее замкнутую на себе вещь. Молоко нужно греть до того, как бактерии успеют закольцеваться. Продукты лгут, текстуры обманывают, биоматерия предаёт. Не лгут только вещи, но с тех пор, как всё живое стало беспорядочно имитировать собой вещи, искренность вещей перестала иметь значение. Вообще всё перестало иметь значение — с тех пор, как всё вокруг стало значением.
Сегодня М. должен был приехать именно ко мне. Мы сели на крыльце и стали ждать, пока приедет М. Кофе получился отличным, совершенно мёртвым на вкус — Наталия делает его лучше всех. У Даши, например, молоко всегда убегает (я не буду объяснять). Сварить мёртвый кофе — настоящее искусство в мире, где искусства больше нет.
Приехала машина, привезла ящики с продуктами и антибиотиками, как обычно. За рулём были еноты — пятеро енотов образовали невысокого человека, возможно, мексиканского подростка. Внутри кузова тоже были еноты: разгружали ящики, что‑то хрипели друг другу. Нас они не замечали, потому что у них было что‑то смыслообразующее с машиной и ящиками — они и были машиной и ящиками. Ласточки, мечущиеся над крышей, сложились в сообщение: это продукты на неделю. Мы поняли: Управление научилось немного контролировать происходящее. Возможно, скоро у нас всех будет биоинтернет, и в иной природы технологиях не будет необходимости. Возможно, к этому всё и идет. Возможно, это никого не интересует, кроме меня, — на крыльцо подсаживается дородная Алёна и начинает мрачно интересоваться, когда эксперимент закончится и нас наконец‑то отвезут домой, а то её тошнит. Мы уходим на другое крыльцо — утренняя тошнота бледной беременной Алёны часто принимает форму маленьких бело-розовых котят и носится за нами до вечера, изящно подтекая под захлопнутые двери (обычно мы заманиваем тошнотных котят в ванну и смываем их душем, наловчились уже).
Я рада, что мне есть с кем обсудить мои предположения про биоинтернет — я тут с Настей. К ней тоже приезжает М. Когда‑то, когда я училась на пятом курсе, М. встречался со мной сразу после Насти; через полгода после того, как мы с ним разошлись, он вернулся к Насте, но достаточно быстро разошёлся и с ней, а вот мы с Настей подружились, потому что тогда у М. был хороший вкус, ему нравились умные и красивые девушки, и почему бы им не общаться между собой. Мы с Настей тоже были как чередующийся биовирус. Когда М. приезжает к ней, он обычно состоит из комаров, поэтому она его приездов не ждёт — ходит потом в волдырях, как аллергик, отхлёстанный по щекам крапивным букетом. Хотя он иногда говорит ей комплименты. Пищит что‑то, точнее.
Ко мне М. приезжает разный, редко из насекомых, только один раз был из саранчи. Этот строгий акридовый М. говорил стрекотом, передал новости от мамы почему‑то. В тот раз он захотел остаться на ночь, но я уложила его на соседнюю кровать на случай, если ночью что‑то пойдёт не так и вся саранча разбежится (вирус проявляет разную степень плотности в связи с геомагнитными полями, солнечной активностью и чем‑то ещё, чем‑то ещё). К Анне-Марии приезжал М. из богомолов и лез обниматься всё время, она неделю в себя приходила. Ко мне приезжал и обычный микробактериальный М., молочно-кислый тоже приезжал: по виду вообще обычный М., только запах псиный и бесприютный. Рассказывает в основном про свои путешествия и про себя как некий мелкий генетический проект, один из нескольких миллиардов, но сбивчиво. Как будто книгу, которой раньше был М., разрезали на мелкие листочки и сложили в хаотичном порядке, не подозревая, что и изначального‑то порядка никогда не было.
Мы все уверены, что М. классный. В других лагерях всё намного хуже, мы знаем. Многие из нас были в своё время крепко влюблены в М., Даша даже резала руки из‑за него (теперь Даше лучше ничего не резать — мы уже знаем, что происходит с кровью). Мы не знаем, кто это на самом деле, но иногда он может рассказать нам что‑нибудь о животных, потому что это его выбор — предоставить голос животным. Поскольку у него есть выбор, он — живое существо. Поскольку он многое о нас помнит, это М. Иначе мы думать не можем — а если бы думали, все бы это сразу увидели: вот уже хор вечерних лягушек затягивает свою закатную песню «Он — живое существо».
В своей комнате я обнаруживаю енотов, роющихся в шкафу. Оказывается, это визит М., на который наложилась доставка продуктов: биокванты, образовывающие реальность, часто в зависимости от ситуации складываются в различные её составляющие, чтобы было проще. Заметив меня, еноты запрыгивают друг на друга, образовывая что‑то вроде смутной тени с пластикой настоящего, живого 23‑летнего М., которым я его помню. Умершего 31‑летнего я представить себе не могу, мы с тех пор почти не общались, только изредка «лайкали» фото друг друга в соцсетях. О своей смерти М. почти ничего не может рассказать, потому что со мной ему вечно 23. Навещает меня он, потому что влюблён (в 23 он был в меня влюблён). Я слышала, что когда он навещает тех, с которыми случайно один раз, это так и оформляется — он неожиданно стучится в их комнату среди ночи и говорит, что заблудился, интересуясь, нет ли у них свободной кровати переночевать, интернет не работает, airbnb предал, гостиницы отказали, суровая ночь вступает в свои права и надо бы что‑то придумать, привет. Всё честно, никаких сюрпризов. Один раз он был пятьюстами улитками — самый жуткий вариант для one night stand.
Когда к одной из нас приезжает М., он не замечает остальных — видит только ту, к которой приехал, и существует только в той реальности, которую они когда‑то вдвоем разделяли — день ли, год ли, на всю жизнь и в общий гроб. Остальные обычно готовят что‑то на кухне, слушают музыку, ведут записи для Управления и читают их, хохоча, друг другу. Мясо, обвалянное в бледной, как покойничья пудра, муке и оставленное без присмотра, тихо пошлепывая, как в фильмах Яна Шванкмайера, сваливается в скульптуру Лаокоона и его сыновей (на сыновей не хватает мяса, поэтому сыновьями становится кефир, который Оля легкомысленно забыла закрутить — хотя нас за легкомысленность штрафуют). Кто‑то из нас, видимо, вчера шутил про Лаокоона, но уже не вспомнить кто. На крыльце крольчата складываются в букву Х — Ксения, это Ксения. Если бы у нового мира было имя, он был бы Ксения.
Каждой из нас М. что‑нибудь рассказывает — в основном истории о своей жизни, размытые, как у всех, воспоминания о детстве. Мы всё записываем, потом из Управления иногда приезжает машина без людей, управляемая чем попало (как‑то водительская кабинка грузовичка оказалась целиком заполнена устрицами без панциря), и мы отдаём им записи. Раньше приезжали люди, но не сейчас. Видимо, им удалось подчинить себе хотя бы часть вируса. Видимо, это сотрудничество. Скоро всё наладится.
Кормят нас хорошо, но с кофе беда. Пора бы уже придумать что‑то с неживыми продуктами. Живые продукты — это катастрофа. Никакого живого йогурта, просим мы. Мы против живого кефира. Мы ненавидим молочнокислые бактерии. Чайный гриб, который стоит у нас на окне, — для коммуникации с семьями.
Мы почти никогда не обсуждаем между собой М. У некоторых из нас есть мужья и дети, им тем более неудобно. Мужья не ревнуют, им всё объяснили, к тому же М. бесплотен, хотя, впрочем, однажды прилетал лебедем к Анне-Марии, которая была его последней девушкой (она единственная, которая прорыдала несколько ночей подряд, узнав о его гибели, — и ещё больше ночей, когда узнала о том, что случилось с ним уже после), — она не сказала нам, что там было, но запястья у неё были так исцарапаны, словно лебедь прилетал с наручниками из репейника и за что‑то её наказывал. Лебедь всегда найдёт, за что наказать человека.
Каждая из нас знает своего, отдельного М. — все приходящие к нам по очереди М. беспамятны на всё, что находится вне поля их личной истории отношений с визитируемой. Это даёт нам возможность не делиться информацией и не ревновать (некоторые из нас до сих пор тайно влюблены в М.).
Только я одна знаю и помню про М. важное и скрываю от Управления некоторые вещи, которые он мне сообщает (возможно, это потому, что мы были достаточно близки в те пылкие 6 месяцев: поездки в Питер и Будапешт, концерт The Cure в Мюнхене, те шестидневные выходные на даче под Смолевичами). Я знаю с его слов, что они приедут и убьют нас всех, как только это закончится — эксперимент? исследование? визиты М. и ничего более? У нас слишком много информации. Мы сами теперь информация и намерение её распространить. Мы вместе с беспамятными сгустками эпизодического М. — лучшая информация о том, что может случиться с нами в ближайшем будущем. И если мы хотим выжить, нам нужно перестать быть этой информацией.
Нынешняя ночь оказывается богатой на информацию, которой нужно перестать быть. В те моменты, когда вирус в нём желает поговорить о вирусе, М. сообщает, что подчиняться вирус может не только Управлению и я могу организовать с ним что‑то вроде коалиции. Вирус может складываться в разумные и неразумные колонии, теперь всё может складываться, даже не имеющее разума, главное — намерение, сообщил М. ещё во время первого визита, и его блестящие глаза (в тот раз М. принесли мне мелкие водные микроорганизмы, полупрозрачный серебряный планктон) искрили заговорщическим электричеством, от которого я немного тоже загорелась, скажем честно.
М. предлагает мне сбежать, но я не знаю, куда бежать, потому что теперь многие живые организмы складываются в системы слежки и передачи информации — я так понимаю, что всё больше из них сотрудничает с Управлением, если даже молочные бактерии теперь с ним иногда сотрудничают. Именно поэтому Управление продолжает упрямо присылать нам живой йогурт — вероятнее всего, наблюдение за нами ведётся именно посредством йогурта. Йогурт не очень умён — часто формирует собой подзорную трубу, перископ, бабушкины очки или винтажную видеокамеру. Лучше бы он просто лежал в банке и подслушивал. Видеокамеру непросто смешать с гранолой и бананом.
С другой стороны, не очень понятно, как выходить в мир, если мы не можем выяснить, как теперь в нём живут люди, — всё очень быстро меняется.
Наутро, после изнурительной беседы с М. о том, что невозможно передать в Управление, я собралась с духом и вышла на кухню. Там была Анна-Мария, последняя девушка М., и я спросила у неё, сказал ли ей М. во время своего визита то же самое, что и мне. Анна-Мария неприветливо ответила, что она общается с 31‑летним М., который намного более образован и осторожен, поэтому выслушивать предупреждения от 23‑летнего юного идиота она не хочет, а о чём она говорит со своим персональным М., по сути, не моё дело. За окном зашумело — это на москитную сетку липко наклеилась мошкара, сообщающая, что М. сказал Анне-Марии ждать его в некий полдень, он её заберёт сам, и они сбегут вдвоём, только вдвоём, она и он, и возможно, им удастся основать новую мыслящую биоколонию где‑нибудь в горах, они ведь давно об этом мечтали, когда только-только начали путешествовать по миру вдвоём. Анна-Мария хмурится, ей неприятно это ежеминутное предательство природы.
Постепенно выяснилось, что каждой из нас М. обещал в один-единственный, общий для нас всех, день, приехать и забрать, чтобы спасти, — жди меня на кухне в некий полдень, говорил он, можешь сварить мне кофе, но лучше живой, с йогуртом, мне понадобится много сил (не каждая из нас сообщила М. о том, что это йогурт наблюдения и слежки, не все мы одинаково умны, и не с каждой из нас М. одинаково опытный и взрослый — к Алёне, например, и вовсе приходит 16‑летний прыщавый дурак).
В итоге в тот самый день сложилось так, что к нам приехало четырнадцать разных М. разного возраста — и каждой достался свой. Оказывается, их может быть бесконечное число. А может, они просто специально сделали для нас четырнадцать разных, непонятно, — и каждый из них убедил каждую сбежать. Как же так, подумала я, когда мы с криками запирали ванную комнату, куда только что слили в унитаз все остатки йогурта и молока, как же так. Разве можно уйти из своей жизни ради того, чего в ней нет, у нас же у всех есть дом, биография, какое‑то будущее и прошлое, злой наш бессердечный М., зачем ты так, чем ты нас обольстил? Биоколония? Любовь? Две из четырёх одноразовых были теперь влюблены по уши — тихая застенчивая Маша (у которой вроде бы где‑то был муж, уже второй по счёту) и неприятная, будто из мглистого перестроечного бара вывалившаяся всей своей тестяной массой, немолодая уже Ира (что же там такое было?) — и это притом, что с одноразовыми он при каждом визите заново знакомился впервые. Непонятно, чем он их так очаровал. Некоторым пообещал просто привезти их домой и доставить их с семьями в безопасное место — где‑то, как он утверждал, всё же были безопасные места, в Арктике, на Аляске, среди растений и льдов (самое время основывать колонию на Марсе, шутили мы).
Свою неожиданную доброту он объяснял тем, что, пусть и сконструирован из материала противника (хотя он не был до конца уверен в том, что происходящее может называться войной — сотрудничества было больше, чем уничтожения), к нам он испытывает самые тёплые, человеческие чувства — как оригинал, как оригинал. Впрочем, он никогда не был копией — понятие копии в этом новом мире вообще исчезло как бессмысленное. И ни один из этих четырнадцати М. копией не был — все были уникальны. Мой утверждает, что мы с ним поедем в Калифорнию на первой попавшейся биопопутке, изгнав из неё управляющие первоэлементы, а потом отправимся подобным образом на какой‑нибудь остров в Тихом Океане — и просто станем этим островом на то время, которое нам понадобится для окончательного понимания нового миропорядка и управления им. Кто‑то из нас умчит с ним на Север — на оленях — или уплывёт на китах или морских слонах, которые наверняка не откажутся посотрудничать. Но я не верю в морских слонов — мой М. самый лучший, у остальных чушь и ложь.
Когда мы все — четырнадцать нас и четырнадцать разных, не замечающих никого, кроме своей спутницы, версий М. (как назло, некоторым достались насекомые — термитный М. был у Ксении, Дашу вёл под руку шелкопрядовый, тошнотворный; мой был восковой с влипшими в него там-сям молчаливыми покорными пчёлами — как Наполеон, мысленно сказала я ему, как Наполеон, король мой, твой необитаемый пока остров ждёт нас) вышли из дома в обещанный и главный (безусловно) полдень, облака и поля расстилались вокруг, как белая и готовая к коммуникации бумага — это плохо, подумали мы, белая бумага, — и тут же бумага покрылась текстовой россыпью скворцов, полёвок, сусликов, ящерок и зелёных перламутровых мух: мы окружены и в нас будут стрелять, нас видят, за нами давно наблюдают, план наш раскрыт, чёртов йогурт как‑то вошёл в сговор с канализацией или же всё происходящее и было единым глобальным планом Управления, в который входили мы уже изначально.
Скворцы уступают место стае пылающих, как наши сердца, малиновок: мы выберемся, мы будем стрелять в ответ, сейчас что угодно может быть оружием, пушечным ядром, отравленной стрелой, и вот уже твердеет, заостряется, как копьё, чей‑то хитиновый ракушечный М.
Мы спускаемся с крыльца, как хористы во время финальной арии, торжественно и тяжеловесно — нас много, и как минимум половина из нас уверены, что мы лишь вдвоём против всего мира (но я помню, что М. не считает происходящее войной), — и все мы в эту секунду совершаем не побег, но подвиг во имя любви и информации, информации и любви. Наверное, просто мир сейчас такой, думаем мы все и видим отражение этого думания в мельтешащей, полной жизни и подозрения ряби новых наших небес, — просто сейчас такой мир, думаем мы, и мы его часть, и, наверное, это просто правильный порядок вещей, которому мы помогаем осуществляться. Мы обязательно выберемся, и обязательно встретимся через несколько лет, и обязательно распределим наши новые обязанности и будем руководить этим новым, расстилающимся у наших ног миром, потому что у нас уже есть все ключи. Точнее, мы и есть ключи, и кроме нас самих, у нас больше ничего нет. И этот отчёт мы можем с чистой совестью отправить сами себе, а также в Национальный архив — теперь Управление и мы тоже, а невыполнение обещания технически невозможно.