Андреа Беллини. Лишь бы не работать. Истории о современном искусстве
Книга директора Центра современного искусства в Женеве Андреа Беллини — это собрание язвительных и едких эссе об арт-мире — о кураторах, непринуждённо соединяющих высокомерие и бездарность; о чьих-то женах, ставших галеристками; о дельцах, превращающих искусство в способ отмывания денег. Все, кто работают в сфере искусства, с готовностью подтвердят, что Беллини во всём прав. Правда после чтения книги остаётся впечатление, что лучше бы запереть всю эту арт-тусовку где-нибудь в венецианском Арсенале, напоить шампанским и обрушить крышу на головы собравшихся, включая автора книги. Он и сам так думает. С горечью замечает, что путает карьеру и искусство. Или рассказывает, как садясь в старый боинг, волнуется не упадёт ли самолёт и замечает, как стюардесса смотрит на него с видом человека, который уже давно оставил на это всякую надежду. Понятно, что он и сам чувствует себя такой стюардессой. Чтобы познакомить читателей с книгой Беллини, можно взять абсолютно любые фрагменты, все они написаны лихо, увлекательно и иронично. Но всё же мы выбрали те, где можно вычитать хотя бы минимум надежды, что обрушивать крышу Арсенале пока рано, и наш боинг, может, ещё чуть-чуть полетает.
Несуществующая мастерская Эгле
Мое знакомство с Эгле состоялось благодаря Министерству культуры Литвы: согласно договоренности, помимо Триеннале, я должен был посетить мастерские нескольких местных художников, большинство из которых на самом деле жили за границей. Эгле, как и другие молодые художники, с которыми я должен был встретиться, родилась в 1980-е. Вполне возможно, что тридцать два года назад, когда мы с Гинтарасом гуляли по Вильнюсу и мой печальный друг рассказывал мне трагическую историю родной Литвы в век-волкодав, мы даже проходили мимо ее окон или видели, как она играет на жаре с друзьями. Эгле тогда было лет семь, то есть она была совсем ребенок, когда я, сам еще подросток, слонялся у ее дома. После того как она окончила лицей, родители, должно быть сверстники Гинтараса, отправили ее учиться в Амстердам. Нужно было срочно восстанавливать отношения с остальным миром, и начать должно было поколение, которое не успело зайти в глухой тупик истории и потерять себя. Эгле и ее друзья с детства прекрасно говорят по- английски, создают произведения международного уровня, à la page i , и ведут такой же образ жизни, как их западные сверстники. Возможно, Эгле с детства была такой же серьезной и загадочной, какой она показалась мне, когда села за мой столик. Мы встретились, чтобы условиться о завтрашней встрече. Она сразу предупредила меня, что у нее, как и у многих художников ее поколения, нет мастерской, вся ее жизнь и творчество хранятся в ноутбуке и поэтому ей, в общем- то, нечего мне показать. Потом привычным равнодушным движением достала из матерчатой сумки ноутбук и неспешно расположила его на столе. Логотип Apple, как и полагается, был скрыт наклейкой, рекламирующей какой- то антифашистский балет, а камера аккуратно заклеена кусочком скотча. Возможно, передо мной сидела еще одна бунтарка с капучино. Как бы то ни было, я все равно возлагал на нее надежды и не собирался разочароваться в ней из-за наклейки. «Ничего страшного, — сказал я. — Отсутствие мастерской не проблема. Значит, завтра обсудим погоду за завтраком в любом кафе на твой вкус». Идея ей понравилась, и она назначила мне встречу в кофейне Strange Love у входа в Бернардинский сад, прямо напротив моего отеля. На встречу в пол-одиннадцатого утра мы оба придем совсем никакущие, но пока мы об этом ничего не знали. Как это часто случается, после ужина мы все пошли на вечеринку, где она танцевала до утра, останавливаясь, только чтобы попить пива у стойки бара. Двигалась она очень энергично: переходила с одного конца зала в другой, покачивая бедрами в такт музыке, а оказавшись в центре зала, вдруг оседала на пол и совершала странные акробатические движения, извиваясь как змея. Около пяти утра, вспомнив про то, что через пару часов у нас запланирована встреча, я шепнул ей на ухо, что ухожу, на что она ответила, что побудет здесь еще немного: ей надо выпустить пар после года в самоизоляции. На следующее утро я еле встал с постели и понял, что снова идет дождь. Я был уверен, что Эгле не придет на нашу встречу. Но все равно направился в кофейню Strange Love, помня о завтраке, который меня там ожидал. Я сел за столик внутри и через пару минут увидел ее сквозь стекло, она шла под проливным дождем, таща за собой тяжелый чемодан на колесах, закутанная в огромное пальто с меховым воротником. Я встал ей навстречу, чтобы помочь с тяжелой ношей, и сразу же признался, что поражен ее появлением, потому что был уверен, что она не придет. На что она широко улыбнулась, сказала, что, разумеется, она пришла бы, и весело уточнила, что пришла прямо с вечеринки, не поспав и десяти минут, зато успев принять душ у друзей неподалеку. Единственная проблема заключается в том, добавила она, что в час дня у входа в сад у нее назначена встреча с матерью, которая хочет отметить с ней свой день рождения в спа-салоне на границе с Белоруссией. И хотя им придется ехать три часа на машине, чтобы туда добраться, она рада провести время с мамой, поскольку она все реже приезжает в Литву и они редко видятся. Около полудня она спохватилась, что не купила подарок. Но мы решили, что надо все же что-то съесть и подумать об этом после. Дождь вскоре прекратился, робко выглянуло солнце, золотистый свет залил половину зала, подняв нам настроение. В этот момент она взяла меня под руку и предложила пойти с ней в сад, чтобы показать мне реку. Мы оставили ее чемодан у бариста и вышли из кофейни. По дороге она рассказала мне, что в детстве с матерью часто ходила в Бернардинский сад, разбитый монахами в 1870 году. Они были последователями францисканцев, которые в XIV веке перебрались сюда из Кракова, чтобы обратить в католичество последних язычников Европы.
Эгле говорила медленно, тихим гипнотизирующим голосом, а я смотрел на ее длинные светлые волосы, заплетенные в косу и закрученные вокруг головы, и в голове у меня была только одна мысль: как ей удается держаться на ногах и еще находить в себе силы что-то говорить. Она казалась мне языческой богиней, отправившейся в лес, чтобы провести утренний ритуал, единственным свидетелем которого был я. По ее словам, следы древних дохристианских верований все еще живы в литовской культуре. Тут опять пошел дождь, но она продолжила свой рассказ: почитание природы является частью национальной идентичности, религия древних литовцев была политеистической, как и у других народов Балтики, мифология литовцев сохранилась прежде всего в фольклоре и в праздничных народных обрядах. Пока я все это слушал, видел перед глазами, как она танцевала прошлой ночью, и испытывал от этого удовольствие, но не как от воспоминания, а от нового чувства, навеянного волшебной атмосферой леса. Я признался ей, что на самом деле счастлив, что мы не в мастерской и что о художнике можно узнать все, просто гуляя с ним по его любимым местам. Мы наконец вышли к прозрачной и печальной реке, пересекающей парк. Эгле сказала, что здешние вязы и ели особенно величественны и красивы, а немного севернее Вильнюса почва болотистая, там больше черной ольхи, ив, тополей и других пород деревьев, которые она тоже любит. Но теперь остались лишь крохотные зеленые островки посреди полей и пастбищ, добавила она с грустью. Мы шли вдоль берега вниз по течению реки; промозглая сырость не давала нам уснуть. И тут Эгле глубоким сильным голосом запела необычную мелодию. Это была древняя погребальная песня; недавно Эгле решила посвятить себя изучению музыки и народных песен. Она призналась, что хотела бы поселиться в литовской деревне с дочкой, которая устала от Амстердама и вообще городской жизни. Вскоре мы добрались до холма Гедиминас и поняли, что пора возвращаться в кофейню Strange Love, где ее уже ждала мама, чтобы поехать вместе в спа-салон. Остался, правда, вопрос с подарком, но она, задумавшись на секунду, тут же нашла решение: пока мы шли под дождем, она срывала цветы в общественном парке — со знанием дела, как опытный флорист. К тому моменту, как мы подошли к входу в кофейню, у нее в руках уже был очень красивый букет. Она вручила его матери, а та, растроганная, беспрестанно ее благодарила. Она явно обожает свою дочь, но кто может ее винить за это?
Перед тем как попрощаться, Эгле, уже сев в машину, сказала мне, что пришлет мне на почту ссылку на свой последний фильм. Я получил письмо, как только вернулся в отель Vilnia, и, имея в запасе тридцать минут до отправки в аэропорт, решил все-таки посмотреть его. Это было профессионально сделанное видео с хорошей съемкой и прекрасным саундтреком: электронную музыку написал ее друг диджей, который, разумеется, живет в Берлине. Сюжет — актуальные проблемы мира искусства: группа красивых молодых людей неопределенного пола, возможно инопланетян или мутантов, углубляется в лес и постепенно сливается с ним, растворяясь в природе. В фильме обыгрываются стереотипы о богине Гее и матушке-земле; я тут же представляю себе весь его сюжет от начала до конца. Этой пародии на погружение в природу и растительным метаморфозам я предпочитаю прогулку у реки, когда я чувствовал, что меня окружает искусство, а слова Эгле были по- настоящему прекрасны, правдивы и понятны.
Смотрители
В мире искусства, как поймут даже самые неискушенные мои читатели, «больше прозы, чем поэзии», как пел Рино Гаэтано в одной из своих гениальных песенок. Но когда поэзия все же стучится в дверь, она предстает в необычном и блестящем обличье. В музее, которым я руковожу, смотрители — весьма оригинальные типы, порой они даже эксцентричнее авторов тех произведений, за которыми должны присматривать целый день. У нас их человек пятнадцать — и все они безработные. Вот как это происходит: те, у кого нет работы, получают минимальное ежемесячное пособие, а взамен обязаны помогать в какой- то культурной институции. В этих широтах уровень безработицы столь низок, что безработные — это зачастую те немногие, кто ведет хаотичный и странный образ жизни. Например, один из наших смотрителей считает себя Элвисом Пресли и приходит по утрам с клоком зачесанных назад волос, уложенных бриолином, и густыми бакенбардами. Носит рубашки с кубинским воротником и винтажные брюки с защипами. Он пребывает в состоянии постоянного возбуждения, словно готовится вот-вот выйти на сцену. Это напряжение регулярно приводит к нервным срывам, поэтому он то и дело пропадает, и мы не видим его месяцами. Недавно он рассказал мне, что живет один с сотней птиц, и уверял, что их щебет и беспорядочные перемещения по комнате успокаивают его и наполняют радостью.
Другой забавный смотритель, синьор Марио, бывший драматический тенор или, как он говорит, тенор «поневоле». У него крепкое, но изящное телосложение, спокойное и добродушное лицо и выразительный приглушенный тембр голоса. Он много лет играл в Grand Théâtre и, как говорят, пользовался особым успехом в роли Поллиона в «Норме» Беллини, Флорестана в «Фиделио» Бетховена и Отелло в «Отелло» Верди. Этот великолепный тенор, любезно присланный нам из дома престарелых, пожалуй, самый обаятельный человек из тех, кого я встречал по эту сторону Альп. Его щедрая и искренняя улыбка столь заразительна, что невозможно не ответить на его радость ответной радостью. Учитывая особенности этой улыбки, мы посадили нашего тенора в кассу, чтобы он общался с посетителями. Испытывая все же некоторую неловкость за то, что посадил великого тенора за кассу, я спросил его, почему он оставил оперу. «Я впал в депрессию, — ответил он. — На сцене слишком много напряжения, слишком много давления, слишком много тревог. Я больше не мог этого выносить. Я жил в постоянном страхе, что могу потерять голос, заболеть: опасался холода, жары, дождя и начал из- за этого злоупотреблять противовоспалительными средствами, принимая их по любому поводу. Поверьте, директор, теперь я гораздо счастливее: я пою для себя, когда захочу, а потом спокойно сижу здесь и никто не смотрит на меня в ожидании, когда я начну свою партию».
С виду ничто не тревожит Малека, еще одного любопытного персонажа, тоже присланного к нам из дома престарелых. Когда я, получив должность, только приехал сюда, меня предупредили: «Директор, будьте осторожны с этим типом, ему нельзя доверять, он всегда подвыпивший и к тому же так плохо говорит по-французски, что его совершенно невозможно понять». Как бы там ни было, мы игнорировали друг друга почти год, пока однажды, возвращаясь домой на велосипеде домой и пересекая площадь, я не увидел, как он сидит на небольшом камне и что- то рисует в блокноте. Я проехал мимо него, но, когда достиг другого конца площади, решил все же вернуться и посмотреть, что он там рисует. Подъехав к нему с правой стороны и стараясь не задеть банку пива, которое он медленно и размеренно пил, я наклонился, чтобы заглянуть в блокнот. Внутри были мастерски сделанные карандашные наброски прохожих, но большую часть страницы занимали выведенные аккуратным почерком заметки. Он не поднимал голову, поэтому я поздоровался с ним сам и сказал ему, что не знал, что он еще и художник и что вообще ничего о нем не знаю, хотя я здесь уже год и мы не раз встречались в залах музея. Тут он взглянул на меня и начал что-то бормотать, я не понял ни слова, но заметил, что во рту у него всего пять зубов. Он рассмеялся себе под нос и снова принялся рисовать. Мне же не оставалось ничего другого, как продолжать свой путь домой. Должен предупредить сразу: я не принадлежу к числу тех, кто верит в одиноких и непризнанных гениев, особенно если они рисуют, попивая пиво на улице. Вокруг полно людей, которые хорошо рисуют и пьют пиво. Скажем так, любопытство подтолкнуло меня посмотреть, что он там делал, и я увидел хорошо сделанный рисунок, утонувший в море текста, и это вполне удовлетворило мой интерес. А спустя четыре или пять дней кто- то постучал в дверь моего кабинета и, получив разрешение, вошел. Это был он, его синие как агат глаза, седые волосы, заплетенные в длинную косу, пожелтевшая от курения борода, банка пива в правой руке и охапка тетрадей в левой. «Здравствуй, Малек, проходи, слушаю тебя», — приветствовал я его. Он подошел, пробормотал что- то непонятное и положил мне на стол пять черных тетрадей и папку с рисунками. Больше он ничего не сказал, только посмотрел своими агатовыми глазами сначала на меня, а затем на тетради и ушел не попрощавшись. Я быстро пролистал тетради и обнаружил целую пульсирующую вселенную, постоянно кипящую магму из рисунков и записей: фразы, лица, руки гонятся друг с другом и переплетаются в бурлящем потоке. Посетители бара, пассажиры автобуса, люди на улице, которые болтают или пьют кофе, и заметки на самые разные темы: от выписок по истории искусства до кулинарных рецептов, от дневниковых записей до цитат из поэтов и философов
Художник, который стал своим отцом
«Предлагаю лучшим сделать шаг назад», — писал Эмилио Вилла. Мне всегда нравилась эта идея: поэт или интеллектуал перед лицом пошлого и бессмысленного мира уходит с поля боя. Но я всегда считал, что для того, чтобы сделать благородный шаг назад, необходимо сделать хотя бы один шаг вперед. В мире искусства единственные, кто может покинуть отдающую фарсом художественную среду, — это художники, по крайней мере лучшие из них. Мне приходит на ум один в особенности — его никогда не видели ни на одном званом ужине или вернисаже, даже если их устраивали в его честь. По натуре своей он застенчив и одинок, для него искусство является вопросом преодоления собственных границ. Он ощущает потребность выйти за пределы собственных знаний и возможностей на территорию невозможного и безграничного.
Едва ему исполнилось двадцать лет, наш художник, чтобы покинуть круговорот привычной жизни, решил принять облик своего отца, то есть превратиться в старого мужчину. Он хотел стереть свои черты, не хотел больше, чтобы его узнавали на улице даже самые близкие друзья. Возможно, ему действительно хотелось отдалиться от них, сделать паузу. Друзья у него и вправду были суматошные, и к тому же он встретил девушку из итальянской Швейцарии и влюбился в нее. Настало время уединиться, поменять образ жизни, привычки, одежду, манеру говорить. Он хотел стать кем- то другим, потому что в конечном счете ему было уже невыносимо быть самим собой. И поскольку он не знал полумер, то совершил путешествие во времени, став семидесятилетним пожилым господином. Худой и жилистый, он решил, что надо немного поправиться, отрастить солидное брюхо, как у пенсионера. С этой целью начал налегать на сахар, жирную пищу и газированные напитки — и набрал почти восемьдесят килограммов. Раньше он всегда одевался как молодой панк, весь в заклепках и булавках, а теперь стал появляться на людях в костюме, галстуке и шляпе и носить бороду с проседью. Странный эксперимент по уединению, исключению и исчезновению длился долгих семь лет и стоил ему здоровья.
Именно в этот период я встретился с ним лично в Пьяченце — можно сказать, почти случайно. До этого мы общались только по электронной почте, разделяя любовь к творчеству Эмилио Вилла. Мы обменялись парой фраз на лестничной площадке старой паровозной фабрики. Перед нами висело большое полотно с изображением коровы — это была его работа, копия картины одного художника-концептуалиста. Автор той «концептуальной» коровы взвесил объект X и выбрал краски, общий вес которых был равен весу случайно выбранного объекта. Затем, использовав такое же количество красок, изобразил большую корову, показывая тем самым, что сюжет картины — всего лишь предлог. Мой друг, напротив, нарисовал корову концептуального художника, скопировав ее в точности, без каких- либо изменений. Дело происходило на коллективной выставке, посвященной проблеме «копирования» в искусстве.
Художник был в компании девушки, которая недавно приехала в Милан с гор и которая, как он сам сказал, спасла ему жизнь. Это был очень приветливый и любезный мужичок: он обращался ко мне на «вы» и каждые пять минут спрашивал, все ли у меня в порядке и может ли он мне чем- то помочь. По правде говоря, история его перевоплощения повергла меня в шок, я не понимал, как ее интерпретировать и как реагировать на подобную историю. Я спрашивал себя, как он мог пожертвовать своим здоровьем ради того, чтобы превратиться в тучного и слегка назойливого господина. Мне это казалось чем- то немыслимым, неприемлемым, чем- то слишком радикальным и драматичным, чтобы иметь что- то общее с искусством.
Лишь несколько лет спустя я имел удовольствие познакомиться с ним в обличии не только отца, но и сына, который решил вернуть контроль над своим телом и сбросить лишние восемьдесят килограммов. Я приехал к нему в Милан, мы встретились в парке, и он рассказал мне о своих маленьких черных картинах. Вызов на этот раз состоял в том, чтобы рисовать не рисуя, то есть создавать картины, используя химические реакции вместо красок и кисти. Он загромоздил свою студию сотнями стеклянных пластинок, на которых экспериментировал с реакциями растворителей на различных материалах, все тщательно классифицируя, как безумный ученый. На основе этого огромного каталога теперь уже предсказуемых реакций он создал серию необыкновенных образов: человек-лягушка, принцесса с длинной шеей, дьявол, географические карты стран, где царит несправедливость.
Что до несправедливости, именно тогда у Р. К. появился новый замысел. Не имея музыкального образования, он начал работать над Šuillakku — оплакивание Ниневии, павшей в 600 году до нашей эры. Чтобы реализовать этот проект, он принял на себя роль археолога и классического филолога, пытаясь воссоздать звуки, которые могли слышать последние жители города-государства перед тем, как их истребили. Считается, что падение Ниневии — это первый геноцид в истории человечества. Этот необычный проект представлялся ему еще одним вызовом самому себе, истории и в конечном счете забвению, которое она нам навязывает. Художник с головой посвятил себя изучению древних языков и реконструкции ассирийских музыкальных инструментов, изображенных на рельефах в Британском музее. Спасаясь от напавших на них мидян и вавилонян, жители Ниневии поют и возносят молитвы вместе со жрецом, которого в безумном бегстве сопровождают жрицы храма богини Иштар, покровительницы города. Те, кто еще в состоянии, пытаются захватить с собой пожитки, домашних животных и даже какие- то съестные припасы, кто- то в спешке роняет и разбивает глиняный сосуд — зловещее предвестие конца. Художник прилагает сверхчеловеческие усилия и весь свой поэтический дар, чтобы выразить сочувствие осажденным и передать их страхи. Соорудив 2600 лет спустя огромный резонаторный ящик, он возвращает их голоса из забвения истории.
Чтобы выразить смятение стольких страдающих душ, одного голоса художника недостаточно: можно придушить себя или набить рот конфетти, но, чтобы полностью изменить тембр голоса, он решает петь вверх тормашками, и рекламируемый по телевизору инверсионный стол кажется ему подходящим для этой цели. Удобный и самоуправляемый инверсионный стол рекомендуют использовать при защемлении позвоночника, он позволяет сместить центр тяжести. Запершись в своей студии, художник открывает, что спустя пару минут висения вниз головой меняется голос, и решает выучить какое- то аккадское заклинание, чтобы записать его потом на диктофон. Чем больше крови приливает к голове, тем сильнее меняется голос. Чем больше поступает в голову крови, тем сильнее голос напоминает предсмертный хрип. Чем больше крови поступает к голове, тем тяжелее становится дышать и тем сильнее хочется закрыть глаза. Инстинкт выживания заставляет его принять нормальное положение, и он обнаруживает, что провисел вверх ногами почти пятьдесят минут. За эту затею он расплачивается огромной гематомой, протянувшейся от плеч до самого лба. При помощи скрипичного мастера он создает копию знаменитой лиры из Колодца смерти в Уре. Настоящая лира, возраст которой насчитывал почти пять тысяч лет, экспонировалась в Багдадском музее и была уничтожена во время войны. Для воссоздания этой древней лиры скрипичный мастер получил в свое распоряжение кедровую древесину из Ливана, струны из овечьих кишок, рентгеновские снимки, отчеты о реставрации лир того же периода, а также несколько видеороликов с игрой на больших эфиопских струнных инструментах. Результатом всей этой работы стала лира, чей звук и вибрации напоминают мычание быка. Вероятно, именно так и должен был звучать древний инструмент, поскольку его форма напоминает тело быка, а все найденные лиры в соответствующем месте увенчаны головой животного.
Помимо главного инструмента, наш путешественник во времени заказал изготовление еще десятка систров по семитским и египетским образцам, а после купил на eBay рога барана и антилопы, восточные барабаны и еще десяток других безымянных инструментов. Поскольку не сохранилось ни одной мелодии, нашему художнику с огромным фиолетовым синяком не на что было опираться при реконструкции плача, приходилось руководствоваться «чувством мелодии». Даже произношение слов является чисто гипотетическим, в этом вопросе он заручился помощью профессора ассириологии. В этом плане исследования и размышления, необходимые для создания этого проекта, еще больше его усложняют. Для реконструкции плача предположение приобретает такое же значение, как и филологическое исследование. Внимание художника по большей части сосредоточено на еврейских погребальных песнопениях и древних наскальных рисунках бедуинов, в которых он выявляет надежный принцип любой литургической формы: нельзя нарушать традицию.
В основе его размышлений лежит убеждение, что именно невзгоды подталкивают человека к «служению культу», эта потребность возникает, по мнению художника, из чувства несправедливости, «эволюционно наиболее развитого». В этом отношении плач представляет собой архаическую форму протестной песни. Если религии разделяют людей, то мистицизм их объединяет благодаря потребности быть вместе в страхе и страдании. Как сказал мне однажды за чашкой кофе в миланской кофейне Р. К., бросивший вызов самому себе: «То, что я сделал, — это религиозная песнь скорби и траура, это безутешный голос народа, который чувствует себя покинутым и нуждается в том, чтобы собраться вместе и разделить страдания».
Симпатия, основанная на взаимном уважении к одиночеству другого. Он куколка бабочки, приколотая булавками и иголками. Он тысячу раз менял кожу. Его работы мрачны: разлагающиеся тела, одутловатые лица, страдающий от несправедливости древний народ, демон, находящий новое воплощение в любой форме и материале, эго, сражающееся с различными альтер эго. Он знает правила игры, у него легкая рука. Р. К. следует своему инстинкту, а не программе. Он не ходит на вернисажи, не посещает званые ужины, даже те, которые устраивают в его честь. Что за глупая мысль — просить его присутствовать, ведь он в течение нескольких лет проводил этот странный эксперимент в полной изоляции. Высмеивая юность, он (в то же время) цепенеет перед вечностью жизни. Обесцвечивая волосы и бороду, он обжег себе скальп.
Есть фотография Р. К. в Лувре: он в просторном плаще, тусклые седые волосы покрывает шляпа, а винтажные очки придают ему вид добродушного государственного служащего лет шестидесяти. Обыватель на каникулах в Париже, чьи увлечения знакомы каждому: кино, мистика, ассирийские оракулы, гностицизм, мифы древнейших цивилизаций Месопотамии, смерть Бога, керамика эпохи неолита, химия, биология и брискола. Однако пошлость мира его отталкивает, и Р. К. сидит взаперти на старом заводском складе, оборудованном сложной системой видеонаблюдения. На входе красуется железная табличка, на которой огромными буквами выложено слово БОРЬБА — «не на жизнь, а на смерть», хочется добавить. На его складе на окраине Милана я обнаруживаю безумное количество никак друг с другом не связанных предметов: бензиновый огнемет, меткий арбалет, необходимые для сварки инструменты, сложное оборудование для работы с глиной, гравировальные станки Dremel, стоматологические сверла, кремационные печи, отходы литейного производства, баки с химическими растворителями, большой запас кастрюль, газовых баллонов, молотков, кувалд, полный набор скобяных изделий, 3D- принтеры, а еще печь для барбекю, домашний бар, китайские ширмы, гигантские керамические клешни, растворители, загустители, моющие средства, смолы, пластмассы, клеи, мыло, выводящее краску, растительные волокна, бамбук, веревки, древесных червей и многое другое. Как сказал Жюльен Грин, когда правда слишком сильна, мы ее извергаем из себя. У него нет целей, которые нужно достичь, и даже проектов, которые можно делегировать: А. и Н. поддерживают его как могут и поступают как считают нужным. Нельзя сказать, что он хотел бы, чтобы его принимали за того, кем он не является. У каждого свои отвлекающие факторы, отношения, причины для грусти. Он странствует в одиночку, остерегается — даже теперь, когда это стало модным — участвовать в подписках, петициях, прокламациях и демонстрациях. Впрочем, как говорил Марко Феррери, когда искусство касается судьбы человека, оно не имеет политических границ и стремится к общей цели. Еще он говорил, что если идея не кусается, как собака, то она не заслуживает внимания и что жемчуг — это болезнь раковины.
Андреа Беллини. Лишь бы не работать. Истории о современном искусстве. —
М.: Музей современного искусства «Гараж», 2025. — 200 с.