Память

,

2010-е

,

Видеоарт

Аслан Гайсумов: «Я думал не о том, что могу сказать, а о том, чего сказать не могу»

Чеченский художник Аслан Гайсумов, лауреат «Инновации» и «Future Generation Art Prize», рассказывает журналу о двух своих видеоработах — «People of No Consequence» (2016) и «КӀайчу-Юхе» (2017), обе вошли в программу нынешней Ливерпульской биеннале, были представлены в проекте Виктора Мизиано «Удел человеческий» и обе посвящены проблеме депортации чеченского народа и — шире — памяти, историческим конфликтам и феномену места, которое существует не только как физическая территория или точка на карте, но и как символическое пространство в воспоминаниях людей. В работе «People of No Consequence» художник собрал вместе чеченцев и ингушей, переживших депортацию 1944 года. Зритель ждёт, что именно будет сказано на этой встрече, но герои работы не произносят ни слова. На втором видео запечатлена поездка художника вместе с его бабушкой в то место, где она жила в детстве и откуда её семью депортировали в Казахстан

Аслан Гайсумов. People of No Consequence, 2016
Кадр из видео. Одноканальная HD-видеопроекция, цвет, звук, 08'34″

Наверняка вам непросто было уговорить героев проекта «People of No Consequence» принять участие в создании произведения современного искусства. Что вы им сказали?

Я говорил им, что организовываю в Грозном встречу свидетелей депортации и что их присутствие на этой встрече будет неоценимым вкладом в сохранение памяти об истории депортации и о них самих. Больше слов «уговаривания» я им не говорил.

За кадром осталась предыстория работы. Как именно эти люди встретились?

Прошло более семидесяти лет с момента депортации чеченцев и ингушей, но эта тема фактически не исследуется и не обсуждается. В течение нескольких лет работы над «People of No Consequence» я познакомился и поговорил с почти четырьмястами выжившими свидетелями — это были люди в возрасте от 74 до 106 лет. Для них эти события были как будто вчера. В ходе подготовки проекта встал вопрос — как мы можем говорить об этом, точнее, начать разговор об этом, когда память этих людей настолько свежа и при этом окружена молчанием и исторической амнезией общества.

То есть, получается, они его не начали?

«Почему я должен говорить? — сказал мне один из свидетелей. — Пусть говорят те, кто это сделал». Память о травматических событиях возвращается после периодов молчания. Эти периоды молчания могут быть длительными или короткими — это зависит от того, как скоро наступает момент, когда не столько сами травмированные готовы говорить, сколько общество готово их слушать и создаётся среда, где они будут услышаны и признаны. Психолог Дан Бар-Он подробно проанализировал этот разрыв между не-говорящим и не-слушающим в своей книге «Legacy of Silence» («Унаследованное молчание»). В сегодняшней реальности Чечни, когда травмы одного поколения накладываются на травмы другого, люди только возводят стены чтобы защитить себя, не слышать и не слушать. Не из-за равнодушия к тяжёлой памяти другого, а потому что у каждого поколения свой травматический опыт, и каждый хотел бы говорить, но поколение слушающих ещё не успело сформироваться. В «Поэтике пространства» Гастон Башляр пишет: «Тишина бывает „глубокой“. Но где первопричина её глубины? В мире, где молятся ещё не родившиеся источники, или в сердце человека, который много страдал? И на какой высоте бытия должны открыться уши, которые слушают?»

Аслан Гайсумов. People of No Consequence, 2016
Кадр из видео. Одноканальная HD-видеопроекция, цвет, звук, 08'34″
Часто проекты, посвящённые историческим коллективным травмам, имеют целью в том числе терапевтический эффект. Была ли такая задача?

Нет, такой задачи у меня не было. Я не верю в искусство как терапию. Наоборот, как в тексте Виктора Мизиано к этой работе: «Свидетельствование травмы является травмой».

Вы ожидали, что свидетели депортации придут на встречу и что-то скажут друг другу, или специально планировали это молчание?

Я думал, прежде всего, не о том, что могу сказать, а о том, чего сказать не могу.

На самой встрече люди много говорили, у меня есть документальная запись их разговора, и этот материал, возможно, будет полезен для будущего архива. Но в видеоработе у меня были другие цели и вопросы. Я планировал это молчание, и когда люди заходили на съёмочную площадку, единственной моей просьбой было садиться на свободные места и не говорить.

В процессе исследования я изучал много материалов, связанных со свидетельством. 1990-е годы называют the era of the testimony («эра свидетельства»). Если говорить словами Алейды Ассман, это был период, «когда свидетель и свидетельство обрели новую силу». Более семидесяти тысяч свидетельств Холокоста и других гражданских жертв нацистских преступлений были записаны на видео и сохранены. Впоследствии структуры, созданные для исследования Холокоста, были перенесены и на другие исторические исследования преступлений против человечности. Я смотрел фильм «Шоа» Клода Ланцмана как один из главных примеров этого, и в своей работе я также изначально планировал словесное свидетельствование, но понял, что этот способ не подходит для фиксации свидетельств в моей работе. Это совершенно разные события, которые могут автоматически восприниматься через призму сравнения, если применять один и тот же приём. Количество жертв, причины, методы и последствия совершенно разные, и способы их обсуждения требуют разного подхода и вокабуляра. Депортация вообще до недавнего времени не рассматривалась как отдельное событие, а только как часть войны. Мы можем использовать разный опыт изучения, но, думаю, необходимо создать отдельные, новые концепции и формы, релевантные для обсуждения и формирования памяти об этой конкретной истории.

Аслан Гайсумов. People of No Consequence, 2016
Кадр из видео. Одноканальная HD-видеопроекция, цвет, звук, 08'34″
Просто я полагала, что вы устраивали встречу не только для того, чтобы поставить определённые вопросы перед зрителем, но и чтобы что-то изменилось в жизни её участников. Это не так?

В жизни её участников, боюсь, изменить уже ничего нельзя. Это были люди преклонного возраста, многих из них уже нет в живых. Их согласие участвовать в проекте не было корыстным, они понимали свою ответственность и хотели помочь нам сформировать нашу память о прошлом, участниками и свидетелями которого они были.

Есть ли внутри Чечни обсуждение депортации, или эта тема слишком болезненная?

К боли, перешедшей в хроническую стадию, со временем привыкаешь. Память у людей в Чечне очень сильна, традиция устного способа передачи знания до сих пор остаётся основной. Но что парадоксально, память исторических катастроф, давних и не очень, фрагментарна, и обсуждение этих обломков воспоминаний довольно часто находится на бытовом уровне. Широкого понимания депортации и артикулированного обсуждения её последствий нет. Когда 23 февраля я выхожу из дома, то спрашиваю людей, с которыми сталкиваюсь в такси или на улице: «Знаете, какой сегодня день?» Никто не отвечает: «Сегодня день депортации чеченского народа». Отвечают «понедельник», или «вторник», или «А зачем ты спрашиваешь?»

Может быть, конкретное число не так важно для обсуждения произошедшего?

Раньше мемориальный день был 23 февраля, поскольку она началась именно в этот день в 1944 году, но с 2011 года День депортации перенесли на 10 мая. Это важно? Помнить по календарной дате, возможно, не столь важно, если сравнивать это с важностью перенесения памяти в плоскость повседневной жизни людей.

Аслан Гайсумов. КӀайчу-Юхе, 2017
Кадр из видео. Одноканальная HD-видеопроекция, цвет, звук, 22'57″
Ваша бабушка — героиня второй работы. Как вы представили ей этот проект? Насколько она была готова, что это все увидят?

После долгих обсуждений я ей сказал: всё, что ты скажешь, будет услышано другими людьми, и у тебя есть свобода выстраивать действие и нарратив. Я не задавал ей вопросов. В видео слышно, что она спрашивает меня, но я не отвечаю. Она обращалась ко мне как к внуку и как к зрителю и при этом была режиссёром в большей степени, чем я.

Как сложилась идея снять работу?

Вначале я просто хотел вернуться… Нет, не вернуться, а поехать со своей бабушкой в то место, где она родилась и выросла. Говоря «вернуться», я боюсь упростить вопросы, затронутые в работе. Там нет ничего, к чему можно было бы вернуться: «только горы стоят», как она говорит. В той местности, где было поселение КӀайчу-Юхе, не было дороги. Несколько лет назад её прорубили: каменистая тропа проходит над горой, откуда видны руины старого поселения. Я узнал об этом и рассказал бабушке. Для неё это было место, которое уничтожили вместе с её семьёй, нечто закончившееся и закрытое. Я предложил ей поехать, она согласилась, но потом я начал думать об этой поездке в контексте не только семейной, но и общей истории… Я решил, что, возможно, это будет интересно задокументировать: человек через семьдесят три года встречается с тем, что у него было отобрано. История одного, но про тех, кто не вернулся, не встретился и не увидел.

Аслан Гайсумов. КӀайчу-Юхе, 2017
Кадр из видео. Одноканальная HD-видеопроекция, цвет, звук, 22'57″
И в то же время она обрадовалась вашему предложению.

Наверное, слово «обрадовалась» банализировало бы гамму её чувств. Мне сложно представить, что она чувствовала. Правильнее сказать, что она выразила согласие поехать.

Почему она не поехала туда раньше, ещё до вашего предложения? Очевидно, что это больно, но ей наверняка хотелось увидеть это место ещё раз.

Это сложный и простой вопрос. В 1957 году чеченцев и ингушей реабилитировали, люди начали возвращаться на родину. Из депортированных выжило и вернулось меньше половины. В каком состоянии были эти люди после тринадцати лет насилия? В реальности, в которую они вернулись, не было пространства для права на желания, это было время повторных гонений и выживания. Объяснений, извинений и признания они ждут до сих пор. Как и некоторые другие горные районы, Галанчожский район, где располагался аул моей бабушки, был закрыт для поселения. Людям разрешалось селиться в предгорьях этого района. Его восстановили в статусе района и открыли только несколько лет назад. Цели депортации до сих пор не ясны, но один из циничных вариантов объяснения состоит в том, что советская власть хотела сделать из «дикого чеченца» — независимо от страшных последствий этого проекта — «окультуренного» советского гражданина (отсюда и «сельскохозяйственное» название операции — «Чечевица»). Поэтому вернувшимся после «окультуривания» людям не разрешалось вернуться к своему традиционному, горскому укладу жизни. Кроме того, эти селения находятся в очень труднодоступных местах, и для властей могло быть затруднительно держать людей в поле зрения и под контролем.

Аслан Гайсумов. КӀайчу-Юхе, 2017
Кадр из видео. Одноканальная HD-видеопроекция, цвет, звук, 22'57″

После развала Советского Союза Галанчожский район открыли, но ненадолго. Была организована группа для исследования места, и в том числе комиссия по эксгумации останков заживо сожжённых людей в ауле Хьайбах, среди которых была и тётя моей бабушки с семью детьми. Это преступление остаётся непризнанным официальной российской стороной. Один из главных исследователей трагедии в Хьайбахе, Саламат Гаев, ушёл из жизни несколько месяцев назад. Прежде чем у широких слоёв населения появилась возможность поехать в свои родовые места, началась новая война, которая задержала эту возможность на следующие двадцать лет и принесла дополнительные разрушения.

А есть ли у вас ещё работы на тему депортации?

На «тему депортации» у меня больше работ нет, и не думаю, что сделаю нечто подобное в обозримом будущем. Сейчас я заканчиваю монографию к видео КӀайчу-Юхе, которая будет издана в Sternberg Press в сентябре этого года. Работа над этими двумя проектами заняла много времени, и, чтобы не упасть в «тематическую дыру», я хочу двигаться в другую сторону, продолжая работать с тем же кругом вопросов, но в динамике моего поколения.